С.И.Гончарук

Памяти воинов–дальневосточников,
павших в боях под Москвой.

Ехали солдаты на войну

(повесть — эссе)

Не надо павших на войне учить —
Свой долг исполнен ими честно. 
Их нет, а ведь могли и быть,
И вдовами остались их невесты.

 

 

 

 

 

Москва
2001 год

Оглавление

1. Первый взвод.......................................................................... 1

2. Политрук роты Сысоев......................................................... 15

3. Мысли вслух.......................................................................... 21

4. Первый бой........................................................................... 36

5. После войны......................................................................... 42

Послесловие................................................................................ 45


1. Первый взвод

Поезд с ходу проскакивает даже крупные станции, грохочет на стрелках
и мостах, змеею перекидывается с одного берега реки на другой. Песок и снег, поднятые с полотна дороги, спиралью закручиваются за последним вагоном, который бросает из стороны в сторону на каждом стыке. Серые камни крутых обрывов, нависших над крышами вагонов, усиливают грохот движущегося состава. В таком же стремительном темпе несутся к Тихому океану и встречные поезда.

Злой забайкальский ветер с ядреным морозцем не позволяет нам широко открывать двери вагонов — оставлены лишь узкие щели. В них видны невысокие пологие сопки, покрытые лесом или голые, с плешинами каменных осыпей, скованные льдом и запорошенные снегом небольшие речушки, вьющиеся по распадкам, свинцовое небо, повисшее над головой. Так и тянет взглянуть в дверь, вдохнуть морозный воздух, отвлечься от дум и неизвестности.

Двадцатый вагон от головы поезда, занятый нашим первым взводом, ничем не отличается от других. И запахи в нем такие же: смесь табачного дыма, подправленного терпким потом трех десятков здоровых солдатских тел, да еле уловимым ароматом свежевыделанной овчины, источаемым новенькими полушубками, которые нам выдали за неделю до отправки в дорогу.

Вагон, что бочка с огурцами или ведро с живыми раками: кругом головы, руки, все движется, каждый кому-то мешает.

— Иванченко! Не мотайтесь по вагону, ядрена – Матрена! Лезьте на нары! — это командир взвода лейтенант Иваненко с ноткой раздраженности в голосе делает замечание моему товарищу, молодому бойцу, неуклюжему, несколько сутуловатому, с мальчишеской худощавой фигурой и большой головой на тонкой шее, который никак не может найти себе место в вагонной толчее. Среди красноармейцев взвода он кажется лишним своей неприспособленностью.

Лейтенант Иваненко — командир строгий. Он небольшого роста, щупленький, подвижный. Горящие, как угли глаза, отливающие синевой тщательно выбритые щеки, лезущий из под шапки роскошный чуб, делают его похожим на разудалого цыганенка, который обрядился в командирскую форму. Голос у лейтенанта писклявый, вроде бы выражающий постоянное недовольство поведением подчиненных, а “ядрена – Матрена” — это присказка, употребляемая тогда, когда он действительно сердиться. Все тонкости характера взводного мы хорошо знаем и прилаживаемся к его “ндраву”, как любит выражаться взводный балагур Петров.

Взводный наклоном головы указывает Иванченко на сидящих на нарах бойцов, которые пишут письма, приспособив для этого лопатки для окапывания, противогазные сумки, донышки котелков. Некоторые пишут на коленях.

— Вон смотрите: товарищи зря времени не теряют. Пишите письмо и вы! — А потом уже дружелюбно заключает:

— Невеста – то, небось, дома осталась?

Лицо Иванченко заливает густой румянец, что еще больше оттеняет беспомощность выражения его глаз, обрамленных пушистыми ресницами. Он молча вынимает из-под нижних нар небольшую доску и кладет ее себе на колени.

С верхних нар кто-то передает вырванный из ученической тетради двойной лист. Карандаш у Иванченко свой и всегда остро отточен, торчит из кармана гимнастерки. Но сейчас Иванченко, как и все, одет в новенький полушубок, который еще не обносился. Он расстегивает пару верхних пуговиц и вытягивает из кармана карандаш.

Задумался Иванченко: о чем писать? Не напишешь же, как вчера, ранним морозным утром всему полку сыграли тревогу, хотя до подъема было еще два часа, а он был дневальным и как раз выбежал до ветру и заодно полюбоваться сиянием звезд над Забайкальем. К обеду погрузились в эшелон, а к ужину отмахали на Запад более сотни километров. Все догадывались, что везут солдат защищать Москву, хотя это и военная тайна, и даже очень большая тайна. А о себе писать ему нечего: совсем недавно сообщал родителям, каким образом оказался в новой части и из “летчиков” стал “пехотурой”. Эта история известна мне, командиру взвода и в штабе.

А невесты у Иванченко нет. Как я догадываюсь, он тайно влюблен в свою одноклассницу — дочь директора школы. Стройная, с вьющимися белокурыми волосами, покрывавшим пледом всю спину, голубоглазая красавица нравилась многим ребятам их класса. Но она частенько поглядывала лишь на друга Иванченко — Андрея, лучшего гимнаста школы, самого красивого в классе парня. Призвали в армию Андрея раньше Иванченко, еще с девятого класса и отправили учиться в Иркутское авиационное техническое училище. Однако это обстоятельство не повысило шансов Иванченко на внимание девушки, хотя был он лучшим учеником школы, а потом и окончил ее с аттестатом отличника.

Смотрю я на лицо своего товарища, а на нем глубокая отрешенность. Видимо, вспомнилось ему родное село — длинная улица пригожих домов, привольно разместившихся на высоком берегу таежной реки, с чистой и теплой водой в любое лето и бурной и мутной в дни августовских тайфунов, собирающих
в реку весь окрестный хлам.

Услужливая память рождает и передо мною самые впечатлительные картины моего родного края, моей малой родины. Вот из-за сопок выкатывается
и зависает огненный шар мартовского солнца, переливающегося своим цветом от огненно-красного до малинового, а в воздухе остро чувствуются запахи оттаявших от зимних морозов ольхи и лещины. Я всегда любил это время: днем
в бездонной голубизне ярко сияло солнце, быстро источая накопившийся за зиму снег, оседавший под давлением почти видимых лучей. На пригреве, в затишье всегда можно было отыскать место, чтобы посидеть с книгой и помечтать
о жизненных планах. Я, например, хотел поступить учиться в педагогический институт, на физико-математический факультет. Но куда поеду — твердого мнения не было: куда хочешь езжай. А ведь как судьба обернулась: на казенный счет везут аж до самой Москвы, если еще не дальше.

Я смотрю на зависший над горизонтом диск желтого забайкальского солнца. Из свинцового небо стало белесо-голубым, каким-то чужим и враждебным. Вспомнились жюльверновский капитан Гаттерас, арктический холод, обросший льдом нансеновский “Фрам”. Холод для меня был самым враждебным из стихий — в детстве мерз в ветхом пальто, довольно просторной шапке, в тесных сапогах. А сейчас мне тепло: греют черные валенки, новенький полушубок, добротная ушанка и плотный солдатский завтрак из сухого пайка.

Резкое притормаживание и скрежет под вагоном вернули меня в теплушку, где стоял сплошной гомон, а из дверной щели тянуло таким чувствительным холодом, что казалось мы находимся в самом холодном месте Забайкалья. И в который раз резанула мысль:

— А убить-то на войне запросто смогут. А тем более меня, еще не обученного: в армии я совсем недавно. У меня маловато физической закалки, хотя я стреляю метко, да и гранату бросаю далеко. Вот штыком владею плохо. Однако себя успокаиваю: штыковой атакой войну не выиграешь — нужен ум, надо иметь технику, хорошее оружие, знать это все, научиться их использовать…

На верхних нарах уединился самый высокий во взводе красноармеец Седых. Среди нас он самый хозяйственный, самый выносливый и исполнительный боец. Все у него подогнано, прилажено. Его считают самым лучшим солдатом взвода. Положив на футляр взводной гармошки тетрадный лист, согнувшись дугой, Седых мелкой вязью выводит неровные строчки: “Дорогие мои родители
и сестра Настенька! Во-первых строках своего письма спешу сообщить, что я жив и здоров, чего и вам желаю.” Седых, как и большинство солдат нашего взвода, именно таким образом писал письма своим родителям. Это я уж точно знаю. Сморщив лоб, отчего шапка почти налезла на брови, Седых потер огрызком карандаша переносицу крупного носа, сунул кончик карандаша в рот и, нагнув набок голову, продолжал: “Может от меня долго не будет писем, так не беспокойтесь, а ждите новый адрес. Сообщу, когда приеду на место”.

Потом он стал думать, после каких слов надо ставить запятые, а в конце фразы даже хотел приспособить восклицательный знак, но потом раздумал.
В грамматике он был слаб и часто прибегал к моей помощи. Шевеля губами, он перечитал все написанное и остался доволен: военная тайна не разглашена,
а дома поймут, почему он долго не будет писать писем. И ему представился отец, читающий его письмо:

— Повезли, видать, Игната на фронт, — скажет он матери. — Иначе б не написал про новый адрес.

Мать, наверняка, испугается, и от волнения на ее лице выступят красные пятна, как и у него, когда он разволнуется. А у подола материной юбки будет стоять маленькая Настенька, с конопушками на бледном личике. Насупятся брови даурского казака, начнут вздрагивать кончики торчащих врозь седых усов, — след от контузии, еще с гражданской войны, от семеновцев памятный подарок.

Седых сидит и смотрит в дверной проем. Думает о том, о чем думаем мы все.

— А ведь и без моей опоры могут остаться?! И себя стало жалко: почти на жил еще, все чего-то ждал, на что-то надеялся. Два года в сопках японца стерег, по-пластунски ползать научился. Правда, в части не скучал, некогда было скучать — командиры не дадут солдату прохлаждаться. Кино крутили — и про трех танкистов, и про шпионов, и про шахтеров… А выпить не пришлось — все два года в рот не брал, хоть и хотелось, особенно когда другие хвастались, как, например, Шеврыгин. Этому всегда удавалось доставать хмельного у местных жителей.

Размечтался Седых: сердце окунулось в тепло дорогих картин детства
и юности. Он даже ощутил запах свежевыкошенной травы, прогретого солнцем сена, пьянящий душу терпкий дух перевернутого пласта жирной приамурской земли. Представлялись даже розовые тельца извивающихся в черноземе дождевых червей и улыбающееся от счастья лицо матери, любующейся загорелыми мускулистыми руками сына. А Анютка, дочь соседа, не откажется выйти за меня. Чует мое сердце ее симпатию ко мне. Не зря же она на меня так ласково смотрит. И к свадьбе два бостоновых ждут, и пара новеньких хромовых сапог, как
у лейтенанта, взводного нашего.

Но потом, видимо, представил себе Игнат, как он в цепи своего взвода бежит на немецкие окопы, а из них ему навстречу со всех сторон пули летят, жалят его в грудь, в живот, бьют по ногам… Он даже почувствовал их горячие укусы. Но здесь же сам себя стал успокаивать:

— Не всех на войне убивают?! Кого-то и ранят только, а других совсем пули не берут: судьба у каждого своя…

— А может для меня все хорошо обойдется — штыком я орудовать умею, стреляю метко, и силой пока никому не уступал — пусть меня фашист боится…

А за геройство могут и орден дать. И ему показалось на миг, как с левой стороны груди, чуть выше кармана гимнастерки, поблескивает новенький орден Красной Звезды, как у командира роты, который тот за Халхин–Гол получил,
за храбрость в бою. Взводом тогда командовал ротный.

Может и не совсем так думал Игнат Седых, но как я убедился на основе бесед с фронтовиками, многие размышляли подобным образом, особенно те, кого Советская власть не обижала. Дети раскулаченных, административно-ссыльных, осужденных думали несколько по-иному: все они жаждали признания равноправия со всеми другими, снятия заклятия, обрушившегося на их голову. Многие из них отличились в бою, были награждены орденами. О мечтавших
по пути на фронт перебежать на сторону врага я не слыхал…

Рядом с Седых на нарах сидят другие солдаты. Некоторые из них подшивают к гимнастеркам чистые подворотнички, другие на ощупь скоблят бритвами выросшую за сутки на щеках щетину. Говорят о радостях службы в покинутом гарнизоне. Я доволен, что подворотничок у меня чистый, а борода еще не выросла.

Командир взвода, пытаясь перекричать грохот движущегося состава, дает очередное распоряжение своему помощнику:

— На каждой остановке тащите в вагон все, что горит, только чтоб без разбоя, как Шеврыгин на прежней станции, ядрена – Матрена! И вода чтоб
в бачках не убывала! — добавляет взводный, поднимая с бачков крышки и убеждаясь, что в них действительно воды маловато.

— Усэ будэ зроблено! — мешая украинский язык с русским, уверяет командира его заместитель, старший сержант Петренко, плотно сбитый, расторопный, небольшого роста крепыш. Он заядлый служака, с вечно озабоченным лицом. Такое выражение лица сохраняется у Петренко даже во сне. Взводные весельчаки на сей счет, иногда, подшучивают. На мой взгляд, Петренко остался на сверхурочную службу из-за того, что не особенно любит трудиться на производстве.

Из гула солдатских голосов, перестука колес рождается песня:

“Выбегают кони шляхом каменистым… — 

звонким чистым голосом запевает солдат Акимов — взводный запевала. Бойцы подхватывают:

В стремени привстал передовой.

И поэскадронно бойцы кавалеристы,

Подтянув поводья, вылетают в бой…”

Поют дружно, с подъемом. Голос Акимова выделяется своей чистотой.
Он почти артист. Такого певца и в армейский ансамбль песни и пляски можно принять. Старательно поет и командир третьего отделения — Степанов. Он же комсорг роты, правая рука замполита. Отец Степанова — буденновец. Об этом знают все в роте. А песня-то о кавалеристах. Ее с начала войны стали петь.

Степанов еще и гармонист. В его руках появляется гармошка. Повеселели солдатские лица, в глазах засветилась удаль, размякла душа. Степанов играет лихо. Но что он комсорг — не забывает. Как и у помкомвзвода у него постоянно озабоченное лицо. У комсомольцев роты он большим авторитетом не пользуется — нет у него душевного такта, иногда проскакивает высокомерие. Свою же работу он исполняет исправно.

Едва смолкли последние слова этой песни, как начали свою любимую:

“Во всем Забайкалье метут снегопады,

 Играет пушинками ветер лихой…” —

песня Особой Дальневосточной.

— Кончай пэсню! — слышится команда.

— Первому отдэлэнию посля обеду прочитать доклад товарыща Сталина та його выступление на паради! — И помкомвзвода Петренко вручает бойцам два номера газеты “Тревога”, в которой напечатаны эти материалы.

— Потом пэрэдайтэ газэты второму отдэлэнию. Да дэвитэсь, нэ порвитэ газэты! Цэ прыказ замполита.

— Будет сделано! — бодро отвечает сержант Затеев, наш отделенный, принимая из рук Петренко газеты. Одну газету он прячет в карман своего полушубка, а другую отдает Иванченко — заядлому любителю чтения газет. Потом читал газету и я.

Все это было вчера, на второй день пути. А сегодня после завтрака мы по отделениям изучали материальную часть автомата ППШ: разбирали, собирали, выявили возможные задержки при стрельбе. Все уверены, что по прибытии на фронт рота будет вооружена автоматами. Солдаты считают, что автомат — оружие надежное: больше врагов истребишь, и сам живой останешься. Получить автомат — наше заветное желание.

— Жалко, что пострелять нельзя, — сетует Седых.

— Научимся — это тебе не прицельный огонь из трехлинейки вести, — утешает его отделенный командир. — Здесь можно на глазок палить по фашисту, пока тот не упадет. И Затеев, наставив автомат на Седых, имитирует стрельбу:

— Та – та – та – та…

Сейчас вроде перекура: с верхних нар торчат носки новеньких валенок белого, серого и черного цветов. Места на нарах заняты по отделениям. Иван Акимов, запевала, широкий в плечах богатырь, с большой продолговатой головой, добродушный, именуемый среди солдат взвода Конем, расположился на верхних нарах у правой стенки вагона по ходу поезда, — подальше от открытой двери. С ним рядом, на боку, облокотившись на левую руку, лежит Владимир Затеев, его друг, небольшого роста, коренастый, любитель потолковать на политические темы.

Во взводе почти все солдаты коренастые, широкоплечие, здоровые - разве только я, да Иванченко несколько жидковаты, да Шеврыгин мелковат, Иванченко, как и я, в школе не придавали особого значения выправке — главным для человека считали знания. У Шеврыгина стать наследственная — все рязанские мужики такие, объяснял он свой малый рост.

Все бойцы подстрижены под ежик. Даже трудно определить кто блондин,
а кто брюнет. Один Шеврыгин рыжий, медью голова отливает. Глаза же у всех разных цветов — от жгуче-черных, как у Затеева, до светло-серых, с искорками, как у москвича Петрова. Но самые красивые глаза у запевалы Акимова — светло-голубые, как небо над Забайкальем. По его рассказу, из-за цвета своих глаз
в детстве он носил кличку “Святой”, которая во взводе была вытеснена “Конем”.

Акимов с Затеевым обсуждают речь Сталина на параде Красной Армии на Красной площади 7 ноября. Мы же их внимательно слушаем: что-то вроде импровизированных политзанятий, свободный обмен мнениями.

— Товарищ Сталин как сказал: через год войне конец — немец больше не выдержит, — говорит Акимов. При этом он рассматривает полушубок Затеева
и сравнивает его со своим. Он лишний раз убеждается, что его полушубок лучше: добротнее выделка, более густой мех. Мимо внимания Акимова не прошло и то, что подворотничок у Затеева из новой простыни, видимо, подарок старшины.

— А если союзники второй фронт откроют, то война кончится еще раньше, — уточняет Затеев. Солдаты с восхищением смотрят на сержанта: почти политрук!

— Что вы там гадаете? Немец еще большую силу имеет, — возражает Акимову и Затееву Иванченко. — Немца еще от Москвы отогнать надо, силы нужны немалые, видать.

Это замечание явно никому не нравится — всем хочется, чтобы Красная Армия быстрее победила врага. Тогда есть шансы и живым остаться, и домой
по этой же дороге возвратиться.

— Но ведь товарищ Сталин сказал, что через год война должна кончится
и даже может раньше? — раздается в поддержку Акимова и Затеева чей-то голос.

Но Иванченко не сдается:

— Так он же говорил еще, что у нас и танков, и самолетов пока маловато. Требуется увеличить их производство. Разве вы не читали об этом? Тоже мне стратеги!

Акимову и Затееву, как и всем солдатам взвода, хотелось, чтобы все было так, как сказал Сталин. И Затеев грубо обрывает спор:

— Упаднические у тебя настроения Иванченко. “Не так страшен черт, как его малюют”! Не так ли сказал Сталин? — и он с хитрецой посмотрел на солдата своего отделения. Тоже мне замполит. А сам подумал: — “а ведь прав, видно, Иванченко. Надо бы у политрука роты спросить — этот знает. И не ошибается. Очень толковый и умный мужик наш политрук, как учитель”.

Иванченко замолчал и обиженно отвернулся в сторону. У него даже покраснели уши и часто заморгали пушистые ресницы. Мне его стало жалко.

В солдатский разговор врывается позвякивание котелков, висящих на гвоздях, вбитых в стенку вагона над головами бойцов. Большинство солдат лежит на спинах, положив под головы новенькие вещмешки защитного цвета, именуемые сидорами. В них пара чистого белья, личные вещи. Кто-то дожевывает последние сухари — остатки сухого пайка, тоже хранившегося в вещмешках.

Красноармеец Петров, в прошлом метростроевец, и как уже сказано, самый красивый парень во взводе — с чистым румяным лицом, блондин, балагур
и остряк. Звание москвича и метростроевца приравнивает минимум к званию старшины, но эти аргументы в споре использует редко. Однако на фоне деревенских парней из таежных сел Петров выглядит интеллигентом — вроде бы разжалованный из офицеров солдат. Петров выбрал себе место рядом с Шеврыгиным в центре нижних нар. Оба они повернулись головами к печке и, положив под грудь свои вещмешки, обсуждают самую популярную среди солдат тему: о еде.

— Сухой паек хорош, когда в нем тушенки, да еще сала много, — утверждает Шеврыгин. Он своему рязанскому диалекту не изменяет:

— А – то выдадут одни сухари, и ешь их со своей слюной. На конопатом лице Шеврыгина застывает кислое выражение, которое тут же сменяется добродушной улыбкой, делающей его до того симпатичным, что каждый собеседник проникается к нему доверием. Шеврыгин самый шустрый во взводе боец: везде успевает быть первым, все всегда знает и мигом разносит любую новость.

— А по мне сухари — хоть не давай: ими не наешься никогда. Хлеб всегда сытнее, — встревает в разговор запевала Акимов. Всем известно, что у него отменный аппетит: после обеда готов его повторить — все блюда, без исключения. В этом отношении он не одинок — все солдаты взвода такие.

— А чай лишь после завтрака и ужина полезен — он кашу разжижает, да суп после завтрака разбавляет — все больше, чем в миске. Это дополнение
к сказанному изрекает Петров. Все ждали, что сейчас Петров начнет разыгрывать по поводу еды Акимова, но за два прошедших дня взводный остряк больше молчит, что особенно радует тех, которые не понимают его острот.

Толкуют обо всем: о морозе, который сегодня “так и режет”, о высоких скоростях движения воинских эшелонов, которые то и дело встречаются на перегонах, усиливая в вагонах грохот железа. Но больше всего говорят о предстоящем горячем обеде, который выдадут из батальонной кухни на станции Петровский Завод, куда поезд прибудет в середине дня. О фронте, о скорых боях, о своей судьбе не говорят: это запретная тема. И даже, если эта мысль вдруг зацепится в сознании, — ее тут же насильно пытаются изгнать. Разговорами
о пустяках душатся тревожные думы. Я, было, попытался порассуждать о том, что нас ждет, но даже Иванченко не поддержал моего разговора.

Красноармеец Стельмах — румянощекий, с таким же рябым, как у Шеврыгина, лицом, что их, видимо, в какой-то мере и подружило, раскуривая цигарку от уголька, вынутого из печки, по поводу мороза — этого главного солдатского врага в дороге и на фронте, изрекает:

— Разве в ноябре на улице мороз? Это — бодрячок! Вот в январе — это да! Как сейчас помню, в сороковом году, после нового года на станции Завитой был мороз: градусов сорок пять! Я утречком, еще до восхода солнца в гарнизон от станции шел. Еле добрался до казармы: открыл дверь, а сказать ничего не могу — язык не ворочается, ног в сапогах не чую, задняя часть глыбой льда кажется, от нее холодом тянет. Только к вечеру в норму пришел. Спасибо санинструктору — спирту дал, а то бы заболел, как пить дать.

— Почему так получилось? — продолжал Стельмах. — На голодный желудок пошел, да еще вечером почти ничего не ел. А вы знаете — не москвич я, не метростроевец, как наш Петров, таежник я, привычный к морозам. Да и шинелишка на мне была — не то, что сейчас. И он гордо откинул в сторону полу добротного полушубка и пристукнул о пол пяткой черного валенка. Петров на злую шутку не прореагировал, хотя и слушал рассказ Стельмаха.

— В еде весь толк! Да еще в выпивке! — доносится с нар чей-то хриплый голос, покрываемый дружным смехом. Но его прерывает возглас от двери:

— Эй, запевала, скоро твой Хилок будет! Небось, забежал бы к той, что тебе фотокарточки присылала?

Акимов спрыгивает на пол с верхних нар, виновато улыбается и охорашивается: подтягивает сползший на бок ремень, поправляет на голове шапку. Его лицо зарделось краской.

— Да нет — не успеть: ее дом на краю поселка, целый час бежать надоть. А вот писемцо для нее я уже припас. И он вынул из кармана гимнастерки согнутый пополам треугольник и стал его бережно расправлять. В подобных случаях бойцы бросали свои письма на перронах станций на виду у стоящих там людей.

— Эй, братцы, а Хилок – то местами еще не замерз! А туман – то над перекатами! Как в бане! — Но желающих посмотреть на незамерзающие перекаты не находится.

Акимов, чтобы отвлечь от себя внимание солдат, несильным голосом затягивает известную всем песню:

“Эй, баргузин, пошевеливай вал —
Молодцу плыть недалечко…”

Солдатские головы поворачиваются в сторону нар, где возится, собираясь слезть, Затеев. Он — житель села Баргузин, что стоит на среднем течении реки того же имени, впадающей в Байкал. Во взводе все знают, что Баргузином зовут и ветер, дующий в сторону Байкала над Баргузинским хребтом, который стоит под углом к северной стороне озера.

Затеев бодро спрыгнул с нар на пол вагона, поблескивая черными плутоватыми глазками–пуговками в слегка раскосых прорезях. У него отец бурят,
а мать русская. Он доволен, что о нем не забывают и почтительно относятся
к его родным местам, о которых он неоднократно рассказывал.

— Однако, посмотрим на Хилок, — говорит Затеев, пробираясь к дверному проему справить малую нужду.

Через некоторое время поезд, не останавливаясь, проносится на полном ходу через станцию Хилок, что никогда не бывало до войны.

— Москва-река уже замерзла? — слышится чей-то голос, обращенный ко всем. Солдаты глазами ищут Петрова. К нему в эти два дня относятся с особым уважением: как-никак, а поезд идет в его родной город, где ему все известно:
и как с любого вокзала добраться на Красную площадь, и как с северной стороны Подмосковья попасть на его западную сторону, не заезжая в Москву. Подавляющее большинство красноармейцев уезжали подальше от своих родных мест.

— Замерзла уже Москва-река, — говорит Петров. — Это вам не Шилка
и не Хилок: она течет медленно. По радио говорили, что в Москве морозно.

С верхних нар спрыгивает лейтенант Иваненко. Его лицо заспано, поросло черной щетиной, цыганский чуб прилип ко лбу.

— Петренко! — обращается он к своему заместителю. — Кто идет за обедом? Посуду уже подготовили?

— Затеев и Акимов. А посуда вон стоит. И помкомвзвода показывает на пол, на стоящие рядом два бачка с крышками и большую длинную палку для их переноски.

Вагон приходит во всеобщее движение: солдаты слезают с нар, топчутся вокруг печки, поправляют поясные ремни и шапки, надевают рукавицы, устраивают потасовки. Все повеселели, готовятся к предстоящей остановке, вспоминают, что каждый должен сделать. Я настраиваюсь на сбор топлива.

Едва поезд останавливается, как Акимов и Затеев первыми молодцевато прыгают на перрон, подхватывают на лету брошенные им вслед бачки, бегут
к средине состава, где помещается батальонная кухня. В открытую настежь дверь коконами шелкопряда высыпается весь взвод. Каждый боец бежит по своим делам: кто по нужде, кто на пристанционный базар, а кто просто поглазеть. Но никто не должен забывать о топливе — щепке, полене, кусочке угля, которое сейчас равноценно хлебу.

— Стоим тридцать минут, — передается от бойца к бойцу команда.

— Далеко от вагонов не отходить!

Возле вагонов снуют командиры: передаются приказы и распоряжения на весь день и до ближайшей остановки — вагоны не телефонизированы.

У двадцатого вагона, в котором едет первый взвод, остановилась старушка с полным ведром горячей картошки — белой, как снег, ароматной, рассыпчатой. Запах картошки вызывает аппетит у каждого, кто его только услышит. Здесь принято все съестное продавать прямо у вагонов.

— Почем, мамаша, картошка? — раздается со всех сторон.

— На рубль мисочка. Берите, сынки, берите!

Солдаты подставляют старухе свои котелки и здесь же поедают купленное лакомство.

— Ух, как вкусно! Хороша и без масла! Ведро бы один съел! — слышится со всех сторон.

— А хорошо ли, мать, у вас здесь родит картошка? — спрашивает старуху красноармеец из соседнего вагона.

— Родит, сынок, родит… Этот сорт, что у меня, сказывают, еще князья – декабристы к землице нашей приручили.

— Кто? — не понял боец.

— Да секретные каторжники, которых царь сюда заслал. Они в казематах здеся сидели, каторгу отбывали, — и старуха показала рукой в сторону поселка. — Князья да бароны, сказывают, были, да жены их красавицы. Им из Рассеи всякого овоща сюда присылали. И огород у них свой был, — разговорилась старуха, довольная даже небольшой выручкой за свои немудреный товар.

Я и Иванченко с открытыми ртами слушали рассказ старухи. Еще по школе мы кое-что знали о восстании декабристов и о жизни некоторых из них в рудниках Сибири. Но представить себе, что вот здесь, на этой самой земле жили, ходили, дышали этим воздухом исторические люди, было очень трудно. И, тем более, что об этом как-то по-обычному говорит какая-то неграмотная старуха.
И я ощутил историческую значимость услышанного и увиденного. Городок в котловине между небольших сопок стал для меня наполненным историческими тайнами, а довольно высокие черные трубы металлургического завода усиливали это чувство.

Стараясь сохранить тепло в бачках с пищей, Затеев и Акимов рысью бегут к вагону. Они тяжело дышат, раскраснелись от мороза, но довольны выполненным заданием.

Десяток рук тянутся к бачкам — каждому хочется помочь. Вскоре разносится команда, усиленная сотней солдатских глоток:

— По вагонам! По вагонам!

Паровозы дают гудки, и через минуту–другую состав медленно трогается
с места.

— Эй, Назарчук, не отстань! Меня поднимают в вагон за руки уже на ходу поезда.

Двери вагонов открыты настежь, и у перекладин, переброшенных в проеме двери на метровой высоте, толпятся солдаты, увозя с собой впечатления виденного и слышанного. Все думаем об одном:

— А придется ли по этой дороге возвращаться домой? Но даже в мыслях мы боимся навлечь на себя беду.

Грохочут колеса на стрелках, из стороны в сторону бросается вагон, визжат бандажи колес, задевая на закруглениях головки рельсов.

2.
3. Политрук роты Сысоев

Обед оказался щедрым: наваристые щи с мясом и гречневая каша с тушенкой. Каждому досталось по полкотелка щей и по полной крышке от котелка каши. Третьего солдатам не положено.

На остановке в наш вагон пересел политрук роты Сысоев, призванный из запаса. Уже три месяца, как он заменил политрука Родимцева, назначенного военкомом батальона. Красноармейцы роты успели полюбить Сысоева — человека интеллигентного, умеющего завести с каждым доверительный разговор, или, как говорят, душевный. В его натуре много от опытного школьного учителя:
он все знает, толково отвечает на любой солдатский вопрос, которые могут быть как о причине мироздания, так и об особенностях военной техники немцев.
Но особенно умело он разъясняет международную обстановку и события на фронте. Нам казалось, что об этих делах политрук знает больше, чем пишется
в газетах. Такого же мнения о политруке был и я.

Когда Сысоев говорит, то имеет привычку приглаживать назад свои волосы. А говорит он действительно складно, без просторечия, весьма убедительно. Внешне он напоминает нашего ротного командира, старшего лейтенанта Тимофеева, но человеческого обаяния у политрука несравненно больше — как никак, а комиссар. Я замечаю, что солдаты очень внимательны к внешнему виду своего комиссара — выбритому лицу и к сияющим лучистым голубым глазам. Красивые и умные люди всегда авторитетны.

Сысоев и комвзвода Иваненко пообедали вместе с нами. Когда обед закончился, и каждый, предварительно облизав свою ложку, засунул ее за голенище валенка, все закурили. Прикуривая самокрутку от уголька из печки, Акимов обратился к политруку с вопросом:

— Товарищ политрук! Вот Иванченко говорит, что в Петровском Заводе, где мы сейчас стояли, переселенцы долгое время овощи разные, ну там картошку, моркошку не умели выращивать, и этому их научили декабристы, которые здеся в ссылке были. Было это так или он сочиняет?

К вопросу Акимова возник общий интерес, хотя, как я заметил, понятие “декабристы” особого впечатления не произвело.

— Иванченко прав. Жители Забайкалья, что сюда переселились из центральной России, долгое время действительно терпели неудачи с разведением овощей: то весна поздняя выдастся, то лето все засушит, то снег рано выпадет. И после первых неудач многие бросили заниматься огородами: дело казалось ненадежным.

— Это правда, климат здесь суровый, — кто-то с верхних нар подтверждает слова политрука. — Здесь, говорят, только репа хорошо растет. Ее забайкальским салом величают.

Все смеются этой шутке.

Политрук уловил интерес к разговору и продолжил:

— У декабристов было достаточно времени, да и люди эти были терпеливыми. Для них огород давал прибавку к питанию. Тюремный паек был скуден — для пропитания на день им только 3 копейки казенных денег отпускалось.

Кто-то из солдат даже присвистнул, услышав такую сумму, которая отпускалась для содержания каторжников.

Солдаты внимательно слушали политрука. Это Сысоев заметил. Он знал, что солдаты взвода в истории страны слабы, большинство имеют начальное образование. И он сам обратился с вопросом к Степанову, хотя по общему признанию наиболее грамотными во взводе считались Иванченко да я.

— Скажи, комсорг, кто такие декабристы и как они оказались в этих краях?

Степанов в шутку пристукнул каблуком, встал по команде смирно и отрапортовал:

— Декабристами называют дворянских революционеров, что в декабре 1825 года с оружием в руках первыми выступили против царя. Они крепостное право отменить хотели, установить в России республику. Но восстание было подавлено. Царь их осилил, да и они не опирались на народ.

Потом сержант задумался, поднял глаза к потолку вагона и уже медленно продолжал:

— Пятерых декабристов царь Николай I приказал повесить, даже суд организовал над ними. А вот где приговоренные к каторге ее отбывали — этого я не знал. Выходит, в этих краях они были…

— Да, большинство декабристов отбывали каторгу именно здесь: сначала в Благодатском руднике, что возле Нерчинска, а потом в Чите, которую мы недавно проехали. Тогда она была маленькой деревушкой в одну улицу. В Чите декабристы и начали заниматься огородничеством. А большую часть каторги они отбывали в тюрьме Петровского Завода. Их было около 70 человек. Среди них князья, бароны, родовитые русские дворяне. Даже два генерал–майора.

— Ну, как, Иванченко, правильно я объясняю? — обратился к моему другу политрук.

Иванченко смутился, но ничего не сказал: было видно, что он таких подробностей из жизни декабристов не знает. Мне же в свое время попались в руки “Записки” декабриста Якушкина, которые я прочел с великим удовольствием.

Здесь в разговор подключился Затеев:

— В нашем селе долго жили декабристы Михаил Карлович Кюхельбекер, что моряком был, и его брат Вильгельм — поэт, друг Пушкина. Они на бурятках поженились. У них дети были, девчонки только. После смерти родителей их
в Петербург отправили. В нашем селе и сейчас помнят о Михаиле Карловиче,
а поле, где он хлеб сеял, называют Карловым полем.

Солдаты с интересом слушали эту историю — об этой достопримечательности своего села Затеев раньше никому не рассказывал.

— Баргузин — село знаменитое, — подтвердил политрук. — И буряты действительно любили братьев Кюхельбекеров, часто к ним в гости ездили, чаёвничали, а иногда и вином угощались. Но главное в том, что Михаил врачеванием занимался, лечил местных жителей от всех болезней. Добрый был человек — бесплатно лечил. Как к таким людям относиться будешь?

— Хороших людей завсегда любят, — ни на кого не глядя, вставил реплику Стельмах, явно направляя ее против Петрова.

— А кого ты считаешь хорошим человеком? — поинтересовался бывший метростроевец Петров.

Солдаты приготовились слушать очередную перебранку этих бойцов: Стельмах не обладал чувством юмора и к любому слову относился с точки зрения его делового значения.

— Тех, кто других учить не лезет, — отпарировал Стельмах. — Кто себя не выставляет и попусту не зубоскалит.

Спор прерывает политрук:

— Кто-нибудь из вас заходил в вокзал станции Петровский Завод? Там на стене картина большая нарисована. На ней многие декабристы изображены.

Но оказалось, что из солдат взвода в вокзал никто не заходил, а большинство занималось поисками топлива: у печки лежала куча щепок, досок, угля.

— Откуда вы все это знаете, товарищ политрук? — поинтересовался Акимов. Он явно восхищался всесторонностью познаний нового политрука, его умением влиять на людей. За свою службу Акимов сталкивался с различными командирами — всякие были, но всезнающего такого, как Сысоев, еще не встречал.

Улыбнувшись, политрук ответил:

— Я по образованию историк, пять лет учительствовал. А в свое время
в Иркутском университете историю декабристов подробно изучал, особенно их жизнь на каторге и в ссылке. А для многих из них город Иркутск стал местом их ссылки.

— О том, что вы нам рассказали, в школьных учебниках не пишется, — подтвердил Иванченко.

Политрук был доволен началом беседы, хотя, как можно было догадаться, в наш вагон он пересел для того, чтобы провести беседу о событиях на фронте. По радио уже должны были передать сводку “От Совинформбюро”.

Здесь в разговор с политруком вступил красноармеец Стельмах, который во взводе слыл заядлым рыбаком и охотником, но никак не знатоком литературы и истории.

— Как нам говорила в школе учителька, — начал Стельмах, — послание Пушкина декабристам отвезла в Читу Александра Муравьева, жена декабриста Никиты Муравьева, а ответ Пушкину написал поэт Одоевский, кажется князь. — Солдаты остолбенели, слушая Стельмаха. Но Стельмах невозмутимо продолжал:

— Так как же Одоевский потом оказался на Кавказе и встретился там с поэтом Лермонтовым?

Со всех сторон загудели солдатские голоса:

— Ну и Стельмах! Вот тебе и охотник! Прямо доклад сделал!

— Степанов Стельмаху и в подметки не годится, — смеется Петров. — Прямо-таки корифей. Да и Иванченко со своими огородами не в счет — он тоже таких тонкостей из истории не знает.

Стельмах смущенно улыбается, даже не обратив внимания на петровского корифея. Иванченко сделал вид, что шутки Петрова не заметил. Подождав, пока солдаты не угомоняться, политрук ответил:

— Поэт Одоевский действительно отбывал каторгу в Чите и в Петровском Заводе, а после двенадцати лет ссылки был направлен на поселение в город Ишим, — мы его будем проезжать. Но по ходатайству отца и царского генерала Пашкевича Одоевский рядовым солдатом был переведен на Кавказ, где его
и встретил Лермонтов, служивший там же. Одоевский участвовал в боях с горцами, храбро сражался, а через два года умер от малярии, в солдатской палатке.

Сысоев на секунду замолчал, сделал глубокую затяжку, и продолжал:

— Мало у нас знают о поэте Александре Ивановиче Одоевском. В школе
о нем говорят лишь в связи ответом декабристов на послание Пушкина. Не забыли еще:

“Струн вещих пламенные звуки 
До слуха нашего дошли…”?

И политрук посмотрел в мою сторону. Я и Иванченко закивали головами. Иванченко не удержался от комментариев: — Стих написан здорово. От пушкинского не отличишь, настоящий поэт!

Политрук рассказал, что Одоевский вышел из княжеской семьи. В тайное общество вступил за несколько месяцев до начала восстания. Участие же в нем принял самое активное. Он командовал взводом солдат. Подбадривая своих подчиненных, он говорил:

— Ах, как славно мы умрем!

Солдаты замолчали — эти слова смутили наши души, зажгли в них предчувствия неосознанной беды. Политрук это понял. Он вынул новую папиросу, помял ее в пальцах, закурил и продолжил:

— Этот князь действительно очень любил Россию и ее народ. Эти свои чувства он выразил в стихотворении, что написал в связи с переходом декабристов из Читы в Петровский Завод. Они пешком шли через тайгу, под конвоем, останавливаясь возле бурятских поселений.

Это стихотворение я полностью не помню, а вот начало запомнилось:

“Что за кочевья чернеются 
Средь пылающих огней, — 
Идут под затворы молодцы: 
За святую Русь.

За святую Русь неволя и казни — 
Радость и слава.
Весело ляжем живые 
За святую Русь!

— А почему “весело ляжем”? — с недоумением обратился к политруку Стельмах.

— Без боязни, без страха смерти, значит, — пояснил Сысоев, и с каким-то удивлением посмотрел на нас.

После перекура политрук стал рассказывать о событиях на фронте. Немцы развернули новое наступление на Москву. Тесня наши части, они пытаются обойти столицу с севера и с востока, взять ее в клещи. Им уже удалось захватить Клин и прорваться к берегу канала Москва – Волга. Очень тяжелое время наступило для страны.

В эти дни нам казалось, что в ходе войны уже наступил перелом, и наши войска под Москвой вот-вот перейдут в контрнаступление. Но выходит у немцев еще есть силы и, видимо, немалые, если под их напором отступают наши войска.

В начале декабря, товарищи, мы покажем врагу, на что способны воины–дальневосточники. Мы уже будем наступать!

4.
5. Мысли вслух

Вечером, пытаясь заснуть, Прокофий Шеврыгин перебирал в памяти события пережитого дня.

— Что же меня так сегодня взволновало? Почему это не засыпается?
Ни то сводка информбюро? — размышлял он. — Уж больно трудно под Москвой, трудно под Ленинградом, везде трудно… Лезут фашисты, как гады ползучие. Видать танков у них не то, что у нас. Сталин говорит, что моторами воюют.
А у нас этих моторов оказалось маловато. А до войны говорили, что у нас заводов всяких много. И моторы свои можем делать. Много наших заводов теперь под немцем, а новых, в Сибири еще не настроили. Как на чистом поле завод сразу поставишь?

Да и наша Рязанская область оказалась под ударом — того и смотри немцы до Рязани дойдут!

Потом он мысленно вернулся к рассказу политрука о судьбе поэта Одоевского. — Как это он сказал своим солдатам: — “Ах, как славно мы умрем!” Долго еще он лежал на спине, боясь помешать лежавшему рядом соседу, а мысль, выраженная в этих словах, не покидала его:

— Конечно, очертя голову, в пекло кому лезть охота? Но и прятаться от каждой пули тоже не дело — немца не одолеть. Он тоже ведь подыхать не желает, а лезет под наши пули! Землицы нашей захотелось. Дранг нах Остен! — говорят… Понукать нами желаить. А ведь какие они люди, что не страшатся нас?! Нет, — немец тоже боится смерти!

— Жизнь? Что она? У всех она одна, другой не будет… И каждому жалко умирать и умирать никому не хочется. А войны без смертей не бывает. Даже если сдается какой-нибудь народ врагу, так тот его и сдавшегося вырезаить.

— А кого-то смерть и обходит. Другого только ранят, а не убьют. Может,
и меня только ранят. Дай-то бог, чтобы мне повезло на войне. Но вспомнил, что о боге он вспоминал лишь тогда, когда матерился. Ему приснилась родная деревня и широкая чистая Пара. Он вылез из воды, и его стала пробирать дрожь. Вдруг с высокого берега на его спину прыгает его закадычный друг Стельмах и кричит, как паровоз:

— У – у – у…

В это время Шеврыгин раскрыл глаза и на фоне тусклого света фонаря “летучая мышь” увидел две спины и одновременно услышал шипение под вагоном тормозных колодок. Шеврыгин сел. Ему вдруг захотелось покурить, и он решил пробраться к печке. Спиной к нему на нарах сидели политрук Сысоев и комвзвода Иваненко.

С верхних нар послышался крик:

— Держи его, держи! Уйдет же, хватай!

— Кто это кричит у вас? — обратился политрук к дневальному Стельмаху.

— Да Конь это. Он часто ночами кричит, все конь от него убегает, — отвечает дневальный.

— А кто это Конь?

— Акимов. Кто же еще?

— А почему его зовут Конем?

— Это когда мы первый год служили в Завитой, — продолжал Стельмах, — то Акимов всегда со стола после завтрака, обеда, ужина остатки хлеба собирал и клал в карман. Говорил, что для коня: он в то время ездовым был. А потом кто-то увидел, что этот хлеб Акимов сам поедает. С тех пор его и прозвали Конем.

Политрук улыбнулся, но ничего не сказал. Он знал, что Акимову солдатского пайка не хватает. Голодно теперь многим солдатам. Донимал голод и политрука, но служба отвлекала, да и табачком морил червячка.

Поезд стал сбавлять ход.

— Значит, договорились, командир: два дня изучаете со взводом материальную часть ППШ. Добейтесь безукоризненного знания нового оружия, а стрелять научимся на месте новой дислокации. Чередуйте занятия по матчасти
с изучение теории тактики ведения ночного боя. На это командование полка обращает особое внимание: воевать будем днем и ночью, — и, пожав Иваненко руку, Сысоев легко спрыгнул на перрон и пошел к соседнему вагону.

— Ну, Стельмах, смотрите за порядком, а я сосну часок–другой. Если что — мигом будите! — сказал лейтенант, а сам подумал: — А политрук быстро командирским языком стал говорить. Башковитый мужик, хоть и мало служит. Далеко по службе, видать, пойдет.

Шеврыгин и Стельмах на корточках присели перед печкой и стали подбрасывать в огонь маленькие кусочки угля. Дым от самокруток весело тянуло в открытую дверцу.

— Слушай, Николай, — обращается Шеврыгин к Стельмаху, — когда ты призывался, то крепко погулял?

Стельмах ответил не сразу. Он минуты две сидел молча, а потом, бросив окурок в печку и закрыв дверцу, ответил спокойно:

— Нет, не гулял я. У меня родители водки не пьют и меня к ней не приучили. Да и у меня выпить желания не бывает. По мне, хоть ее и вовсе не будь, водки этой.

— А почему так? — удивился Шеврыгин, хорошо знавший обычаи рязанских деревень, где пьют почти все, даже больные водкой лечатся.

— У нас во всей деревне мало кто водку пьет — одним вера не позволяет, другие за баловство ее считают. Крестьяне работать должны каждый день: пить будешь — с голодухи подохнешь…

— А ты что, не пьешь по вере или просто так?

— В бога я не верю, а в водке прока не вижу — дурман один, для бездельников услада. И того света вовсе нет! Есть только этот свет! — и Стельмах развел руками вокруг себя.

— А ты думаешь это лучше, что нет того света и душа смертна? По мне, тот свет всегда надежду посылает.. Так человеку тогда лучше.

— Тот свет для слабых людей нужон, а сильным и этого хватит — работай, старайся и будет тебе хорошая жизнь, — как тут не понять? — то ли себе, то ли Шеврыгину втолковывал Стельмах. Потом он, не отводя глаз от докрасна раскаленной печки, заговорил:

— Ты слушал, как политрук рассказывал у двери про декабристов. Вот ведь какие люди были: все имели — и землю, и крепостных, и деньги. А все нипочем за ради народа. Когда эти офицеры за границей на войне были, то видели, что там народ без помещиков живет и у каждого все необходимое есть, не то, что у российских крестьян, которыми даже торговали.

— Это они за Советскую власть тогда боролись, что ли? — решил уточнить Шеврыгин.

— Да ты что? С луны свалился? Они против царя боролись, против крепостного права, чтобы крестьянам землю отдать, чтоб каждый был себе хозяином. По научному — они хотели буржуазный строй установить, как у французов, где они были. Понял?

— Откуда, Николай, ты все это знаешь?

— Как откуда? Из истории, что в школе изучали. А ты разве в школу не ходил?

— Учился, да плохо, видно и мало. У меня только четыре класса и пол коридора, — пошутил Шеврыгин. Я только хорошо про Советскую власть понимаю, а про отношения царя с буржуазией не разбираюсь — то они вместях против народа, то друг с другом грызутся. Я ведь на политзанятиях не все понимаю, что говорит замполит, Медовиков наш любезный.

— В нашей школе про декабристов очень много рассказывали — и историк, и литераторша: село-то наше Князе–Волконским называется. В честь сына князя Волконского — Михаила, он много переселенцами занимался. Наше село заселял, улицы планировал. Как же нам в таком селе про декабристов не знать? А сам я учился старательно, да и память у меня хорошая. Я семь классов окончил.

— А где ваше село? — интересуется Шеврыгин.

— Возле Хабаровска. Там партизаны воевали. А литераторша про жен декабристов рассказывала. Такие говорила красавицы, за мужиками своими в казематы тюремные пошли, царя даже не послушали. Вместе со своими любимыми быть хотели. Вот какие бабы были!

— Ну, Николай, ты, как наш политрук, чешешь, — похвалил Шеврыгин своего друга. — Зря тебя комсоргом не избрали — ты не меньше Степанова наук знаешь, правда, только ты трудно с людьми сходишься. А потом продолжил:

— А ты слыхал, что Седых в партию вступать собирается? Он у взводного рекомендацию просил, да и ротный ему тоже дает.

— Знаю я, — мне сам Седых об этом сказал. Солдат он хоть куда — лучше его во взводе нет. Может Акимов еще?

— Тебе, Николай, тоже в партию заявление подавать надо, — глядя прямо в глаза Стельмаху, говорит Шеврыгин.

— Ты — передовик, а по грамоте выше, чем Седых. Он нас всех физической подготовкой и солдатской смекалкой за пояс заткнет, — это правда. Но и ты ему не уступишь тоже!

— Сначала повоюем, а потом видно будет, — уклончиво ответил Стельмах. Но мнение друга польстило.

— Я и сам бы подал заявление в партию, да грамоты у меня маловато. Замполит меня на занятиях ругает за то, что молчу только. Вот с бабами я могу лясы точить, а мужского разговора не получается.

— Не могу понять, почему наши войска под Москвой опять отступают? Ведь так ее и немцу отдадут?

Стельмах ему объясняет: — Политрук говорит, что у немцев еще сил много и танков больше нашего. Силу надо копить, чтоб ударить!

— А я вот как думаю, — рассуждает Шеврыгин. — Наш солдат уже озлобился порядком, да и воевать научился. Теперь стеною надо стоять, — и ни шагу назад! Здесь так получается: то ли солдаты еще смерти бояться, то ли немца бить нечем. Как ты думаешь?

— Трудно судить о том, чего толком не знаешь. Вот приедем — увидим сами и поймем, — заключил разговор Стельмах.

Вагон раскачивался, легонько поскрипывал, весело стучали колеса на стыках, — не сбавляя скорости, поезд шел по берегу Байкала.

В это время лейтенант Иваненко не спал. Он, как и я, слышал весь разговор Шеврыгина со Стельмахом, хотя некоторые слова и не смог разобрать.
Он особо подивился знаниям Стельмаха, зрелости его суждений.

— Вот, ведь, казалось, все о каждом бойце знаю, до самых подметок их вижу, как говорит старшина роты, а на поверку оказалось нет, не все. Конечно, взвод мой исправный, бойцы, за исключением Назарчука и Иванченко, обучены, стреляют метко, штыком хорошо орудуют, физическая закалка хорошая. Применять зажигательную смесь против танков научились.

Два года не смыкали глаз, как говорится, — ждали нападения японца, притаившегося за Амуром. Ждали и готовились к встрече. А вот теперь едем бить фрица, совсем с другой стороны.

— А сможет ли каждый солдат побороть в бою страх, не дрогнет ли, не побежит ли назад? И сам себе ответил:

— Думаю, не побегут: бежать уж некуда. Но не плохо бы об этом поговорить на ротном комсомольском собрании. Надо бы посоветоваться с политруком. Здорово он о декабристах рассказывал, грамотный мужик. Первый за всю службу такой умный политрук роты встречается…

— Как это в том стихотворении сказано? “Весело ляжем живые…” Весело, да не очень — жить то всегда лучше, а молодые умирать не собираются, даже если они и солдаты…

— Да! Завтра надо написать рекомендацию Игнату Седых. Этот не подведет. И ему припомнилось, как еще до отправки на фронт Седых по совету политрука обратился к нему с просьбой:

— В партию вступить собираюсь, товарищ командир. Дайте мне рекомендацию, — и лицо Седых почему-то приняло виноватое выражение, глаза смущенно мигали — то ли он боялся получить отказ, то ли свою просьбу считал нескромной.

В суматохе погрузки и первых дней дороги он забыл о своем обещании,
а Седых о нем больше не напоминал. Завтра обязательно напишу, с самого утра, после завтрака!

Но здесь в памяти высветилось самое близкое ему существо: чернобровая даурская казачка с округлым животом. Справиться ли одна с дитем? Кто он
у нас?

Не спал в это время рядовой Иван Иванченко. Он уже много вечеров не мог быстро заснуть: не то, чтобы страдал бессонницей или какой-либо болезнью, — нет. Три месяца назад он сам навлек на себя беду и был отчислен из школы младших авиаспециалистов в пехоту.

А последние два вечера и вовсе сон не шел: не считал себя готовым воевать в пехоте. И причина этого страха была вполне обоснованной: в отделении сержанта Затеева он прослужил всего лишь два с половиной месяца, в лямку бойца–пехотинца еще не втянулся. Был он еще, по меткому солдатскому выражению, медным котелком, стадию которого проходит каждый боец, пока не станет мастером своего дела.

Лежа на верхних нарах, Иванченко уже в который раз представлял себе, как он стоял перед начальником школы младших авиаспециалистов и слушал его приговор:

— Командование школы решило отчислить вас из состава курсантов: вам самолет доверить нельзя, вы еще летчика угробите! А в пехоте будете только за себя отвечать!

А беда на Иванченко свалилась совсем неожиданно, 21 августа. Был жаркий день. Взвод курсантов с утра занимался строевой подготовкой. Иванченко на отлично отработал подход к начальнику с рапортом и отход от него, строевой шаг и приветствие. Помкомвзвода Баранов — сержант с круглым, как луна, медным лицом и маленьким носиком–пуговкой, подзывает к себе Иванченко и отдает ему приказ:

— Через десять минут будут передавать последние известия. До лагерного репродуктора от сюда — полтора километра. — Прослушайте последние известия и расскажите нам о событиях на фронте.

Иванченко вспоминал, как обо всем случившимся он потом рассказывал военкому школы.

— Я побежал бегом, надо было не опоздать к началу передачи. Когда прибежал к репродуктору, то передача уже началась. Что-то шкобарчало, я не все разобрал, о чем говорил диктор, но понял, что наши войска отходят, а немцы наступают. Мне стало не по себе. Я думал, что события на фронте должны складываться уже в нашу пользу.

Возвращаясь во взвод, я стал обдумывать, что же сказать курсантам, — ведь конкретного сообщения я сделать не мог, так как по сути ничего не запомнил. И тогда вспомнил, как несколько дней назад радовались курсанты и я сам, когда один наш товарищ, посланный прослушать передачу последних известий, рассказывал о бомбежке Берлина нашими самолетами. У меня возникло решение подбодрить своих товарищей, чтобы старательно занимались.

Вот я и сказал им, что наши самолеты опять бомбили Берлин и на ряде участков советские войска перешли в наступление. Потом я испугался и хотел признаться, что сказал неправду, но была дана команда строиться, и взвод пошел на обед. Потом я решил, что завтра все это забудется, так как будут новые сообщения, и они прикуют внимание людей.

Все могло так и случиться, как думал Иванченко. Но его рассказ не забыл сержант Баранов, который через два дня проверил сообщения Иванченко.
Понятно, что в сводках информбюро, опубликованных в газете, ничего подобного не сообщалось. Баранов доложил о случившемся командиру взвода, а командир взвода комиссару школы.

Через четыре дня Иванченко уже ехал в поезде к новому месту службы.

Иванченко спал чутким сном, часто просыпался, и у него явь перемешивалась со сновидениями. Ему даже приснился поэт Одоевский, который вел в атаку на немцев первый взвод, а рядом с Одоевским бежал политрук Сысоев, держа в руках наган. Немцы почему-то в красноармейцев не стреляли. Но кругом стоял гул, — то стучали колеса вагона.

Зато крепко спал помкомвзвода старший сержант Петренко. Его место было на нижних нарах, где воздух был хоть и прохладней, но зато и чище, чем на верхних.

Петренко снилась его свадьба, которую ему справлял отец, когда он год тому назад ездил в отпуск на Полтавщину. Микола Петренко решил остаться на сверхсрочной службе, — уж больно ему нравилась военная жизнь. Здесь все налажено, заведен определенный порядок и нужны только исполнительность и, конечно, сообразительность. По мнению Петренко, у него все это было — прилежней служаки, чем он, в части не было, солдатская смекалка проявлялась незамедлительно, если ей суждено было проявиться, — например, если нужно на местности найти укрытие, провести маскировку. Не было у Петренко только семьи, а сверхсрочнику ее иметь не возбранялось. Невеста у Миколы была — дочка соседа, Люба, настоящая украинка — черноглазая, с белым лицом, длинной косой. А если она надевала венок, да развешивала разноцветные ленты, то и во всей округе краше красавицы не сыскать.

Сидит старший сержант Петренко за свадебным столом, рядом с ним солдаты его взвода, а Люба с подружками разместилась на противоположной стороне, с кружками в руках. В хату набилось много народу, стоит грохот, качается стол, позвякивают стоящие на нем бутылки и рюмки. Голосом командира роты Люба строго говорит Миколе: “За взводом зорче смотрите, товарищ Петренко! Больше на физическую подготовку бойцов налегайте!”

Смотрит Микола вокруг и не узнает уже отцовской хаты — это уже казарма первой роты, полная солдат, а за столом, что стоит в проходе между рядами двухъярусных кроватей, солдаты разбирают и чистят новенькие автоматы ППШ. Автоматы отливают синевой, поблескивают от смазки. На столе стоят уже не кружки, а поставленные ручкой вверх гранаты. А одна граната катается взад–вперед посредине стола и того смотри упадет.

Холодным потом покрылся Петренко и не может даже рукой пошевелить, чтобы подхватить гранату. Но из бойцов никто на эту гранату внимания не обращает. Петренко хочет закричать что-то насчет солдатской смекалки, а голоса у него не оказывается…

В это время поезд замедляет свой бег, и Петренко просыпается в каком-то страхе. Он некоторое время находится под влиянием своего сна. Но потом все становится на свои места: в вагоне очень душно, фонарь горит тусклым светом, у печки сидит дневальный и еще кто-то из бойцов. До него доносятся голоса Шеврыгина и Стельмаха. Они что-то говорят о Москве:

— А как там мои? Живы ли? — Он давно не знает, что делается на родине. Хорошо хоть Любу увез на Восток, но оставил и ее с ребеночком на руках
у чужих людей. Но это все же лучше, чем быть под немцем, хотя бы и с родными?!

Думы, думы, думы… потом Петренко незаметно засыпает и спит спокойно, уже без сновидений.

Сержант Затеев тоже видел сон, но совсем иного плана, чем его непосредственный начальник Петренко. Вместе с Акимовым они опять несли два бачка с обедом для всего взвода. И шли они по улицам большого города, где совсем не было людей. И никто им не мог подсказать, в какой же стороне вокзал, где должен стоять их поезд. Затеева пробирал такой страх, которого он не переживал всю свою жизнь — вот тебе и командир отделения! Но потом из-за угла появляется политрук Сысоев и говорит им:

— Ведь вам было сказано, что в Москве с 16 октября введено военное положение…

В это же время политрук Сысоев, положив под голову командирскую сумку и глядя на мерцающий свет фонаря, в который раз оживлял в памяти сцену своих проводов на военную службу. Вот он гладит белокурую головку пятилетней дочери, целует ее в пухлые щечки и сердится, увидя в глазах жены набежавшую слезу.

— Не на фронт же пока еду, а в часть, да еще где-то почти возле Хабаровска, — успокаивает жену Сысоев. — Да и на войне не всех же убивают, так что для оплакивания причин пока нет. Но на сердце тревожно: все же идет война, которой не видно конца. Сегодня она пока на Западе, а завтра может начаться
и на Востоке — самураи коварны в политике…

Вспомнилась юность, студенческие годы. И образ отца — высокого, могучего, затянутого в ремни. Его свели в могилу раны, полученные на гражданской войне.

Потом были годы возмужания. Полный сил и энергии, он успешно одолевает науки. В двадцать лет вступил в партию.

А сколько планов рождалось в его голове, хотя не все они сбылись: то собирался ехать учительствовать на крайний Север, в низовья Лены, а оказался учителем в Комсомольске–на–Амуре…

— Да, были времена, — почти вслух говорит Сысоев.

— Что вы говорите, товарищ политрук? — переспрашивает его лежащий рядом красноармеец.

— Да это я так, про себя…

Вспомнилось прибытие в часть, знакомство с военкомом полка, первые политбеседы в роте, военное самообразование — урывками днем, за счет сна. За считанные дни научился хорошо стрелять из пулемета. Жизнь закрутила Сысоева: к вечеру он еле добирался до постели, а до подъема роты был уже на ногах. С благодарностью подумал о замполите, — своем первом учителе и надежной опоре, который сейчас едет со вторым взводом, в этом же вагоне. Спит сейчас замполит, а будить не стал.

Вот и сегодня с шести утра не знал отдыха — все из вагона в вагон скакал. Оживилась в памяти беседа с солдатами первого взвода, их тревожные, возбужденные лица.

— Вот уж чего от них не ожидал, так это неподдельного интереса к судьбе ссыльных декабристов, — подумал политрук. — С чего бы это? Не праздное же любопытство к жизни других людей? И здесь его осенило:

— Да ведь в эти дни все думаем о войне, о своей судьбе, которой не распоряжаемся, о своей жизни, принадлежащей уже не нам?!

— Кто же не думает о жизни по дороге на фронт? Разве круглый дурак? — сам себе объясняет политрук. И в его голове роем взлетают мысли, которым
в эти дни он не давал возможности оформиться, подавляя их в зародыше, прямо таки заставляя себя думать о другом.

— Что же здесь удивительного? На войне торжествует смерть. Она постоянно подстерегает каждого: и сверху, и снизу, из-под земли, из-под куста в образе кусочка металла. Этакого маленького, с зазубринками, слегка разогретого взрывом, или отлитого, отшлифованного… Вжик — и нет человека, — молодого, здорового, полного сил, который и прожил-то всего ничего. На войне убивают молодых, — и стой, и с другой стороны. Побеждает тот, кто убил другого, середины не бывает. Пленение не в счет.

И меня могут убить или ранить… Причем совершенно незнакомый мне человек, просто — враг. Он может быть немцем, мадьяром, румыном… На войне стреляют друг в друга враги. И концом такой борьбы бывает победа того, кто более силен, подготовлен к защите своей страны, своего правого дела…

Не вмещается в голову представление о смерти, не осиливается мыслью: объяснить-то можно, а принять это объяснение не каждому под силу.

Что остается от человека на войне? Смешанная с землею плоть, торчащая из сапога обрубленная осколком нога… Или совсем ничего — рассеянные по полю, невидимые глазом кусочки плоти… От таких образов по телу политрука пробежала дрожь. Он даже испугался, что его мысли разгадал лежащий рядом солдат.

— Что же это я так распускаю себя? Не гоже политруку!

Солдатская кровь уходит в родную землю, а его сердце предается сырой земле. Ведь это цена за правое дело, за победу над врагом, это плата за жизнь твоих близких и дальних, твоего государства, наконец. Потому-то и остается память
о воине, отдавшем жизнь за правое дело: в сердце Родины — навечно, в сердце родных — до их кончины…

Задумался политрук, унеслись его мысли “сизым соколом” в далекую историю. Готовясь к урокам, он часто пытался представить себе, как сражались
с врагами наши предки. Вот и сейчас он уже слышит звон мечей, глухие удары палиц и секир по черепам врагов–басурманов, треск древок копий и стрел… “Яко ручей течет по полю кровь басурманская… И смешивается она с кровью воинов князей Рязанских, Владимирских, Московских, Смоленских”… Он даже ощущает запах этой крови…

И видятся ему монголы–завоеватели, их островерхие шапки, хитрые раскосые глаза, кривые сабли и мужественные лица русских воинов — русоголовые, бородатые, волевые подбородки… На месте деревень остаются лишь дымящиеся головешки, а у пожарищ тенями ходят уцелевшие русичи…

— А страна-то возрождалась и после нашествия татаро–монголов, и после поляков, и после французов с Наполеоном во главе… Победа давалась ценой крови лучших сынов страны, крови большой и горячей… Сколько же ее пролилось?!

— Теперь и наш черед пришел, и наш час настал… 
А немец-то грозит под корень уничтожить всех славян, а оставшихся в живых другие народы сделать рабами…

— Спасать Россию надо, Советскую власть, достижения нашей жизни, упорного труда народов…

Весело бежит поезд, без остановок. Длинный и зычный гудок паровоза возвещает приближение к очередному семафору — поезд с ходу берет новый подъем. На каждом закруглении визжат бандажи колес о стальные рельсы, стянувшие во едино края огромной страны.

Мысль политрука споткнулась, закружилась, потерялась. А потом всплыла ясная и холодная:

— Нет победы без крови… За нее платят только жизнями, не торгуясь.
Каждый солдат должен понять это в меру своего ума и сердца.

— Так, так, так… — бойко стучат под вагонами колеса, нежно поскрипывают доски в его стенках. Политруку даже спать расхотелось, прошла усталость.

— Есть средство достижения победы, а есть и условия ее завоевания. Стратегия, тактика, вооружение — это средство. А моральный дух армии, умение воевать, крепость тыла — это уже условия. Без них победы не завоевать. Моральный дух армии — это то же оружие: он управляет солдатами, делает их храбрыми в бою. Правда, храбрый солдат должен быть хорошо вооружен…

— А какая здесь связь с судьбами декабристов? Видимо, есть она…
Да! В сознательном самоотречении во имя Родины. Вот в чем дело! Надо ведь знать, что и твоя судьба повторяется, уже есть примеры. А пример с декабристами весьма убедительный.

И вспомнил политрук свою учебу в университете, своего профессора, его лекции о влиянии декабристов на современников и последующие поколения. Они показали образец бесстрашия и самопожертвования во имя освобождения крестьян от крепостничества. Они же были героями сражений с наполеоновскими войсками за самостоятельность России. Портрет героя войны 1812 года князя Сергея Григорьевича Волконского, генерал-майора, висел в одной из комнат царского дворца в Петербурге.

— Мог старик зажечь в наших душах святой огонь любви к Отечеству.
И сам подвижником был, сам из дворян, а сражался на стороне Красных.

— Так, так, так, — стучали колеса на стыках рельсов. Вагон раскачивало из стороны в сторону. Лежавший рядом с политруком солдат, согнувшись калачиком, своими острыми коленями давил ему в бок. Сысоев отодвинулся ближе
к стенке вагона, от которой слегка веяло холодом — мороз, видимо, крепчал.

— Победить врага нельзя, не преодолев страха смерти, — размышляет политрук. — Это правильная и глубокая мысль! И еще надо, чтобы у воина была любовь к Родине, чтобы это чувство было поднято до готовности к самоотречению. Через сердце проходит это чувство, а в голове переваривается. А оно вырастает на почве народного самосознания, его традиций, культуры, истории.
Народ и Отечество, мать и Родина, государственная независимость и право распоряжаться своей судьбой… Здесь все переплетено, как колосок с колоском на необъятном поле — и землей и влагой, и солнцем, что на всех одни.

— Это чувство, как правило, обостряется, когда над страной нависает беда, и каждый хлебнет ее с избытком и поймет, наконец, что одному не выжить, что предательством не откупишься…

— Небось, ратники Дмитрия Донского — московские, владимирские, суздальские, серпуховские мужички, встречая рассвет на поле Куликовом, понимали, что живыми с него уйдут лишь немногие: велики были силы у Мамая, люты
и кровожадны его наемники: шли-то за наживой. И дружинники Александра Невского, поджидая псов–рыцарей у Вороньего Камня на берегу Чудского озера, тоже это понимали. И в массе своей не дрогнули, костьми полегли, исполнив свой долг. Знали: за спиной своя земля, свои города и села, свой дом, своя вера, своя культура, традиции и обычаи, свои люди: отец с матерью, жена и дети.

Смотрит Сысоев на фонарь, качающийся под потолком, и кажется ему, что это свет далекой звезды, пробившейся через черные тучи пожарищ…

— Святое это чувство, великое и светлое. Оно, прежде всего понимание сопричастности к общему корню, общей судьбе, осознание единства. Даже сравнить его не с чем. А у поэта Одоевского это, кажется, получилось:

— “Весело ляжем живые”… 
А ведь не зря сказано, что патриотизм это движущая сила. Но горит оно не у каждого одинаково. У некоторых лишь на словах. А у кого и его вовсе нет. Спасая свою шкуру не то, что родину, а мать с отцом продают…

Память, память!!! Как далеко ты уходишь своими корнями в историю?
Что ты держишь в цепких своих объятьях? Опыт ли поколений или мишуру всякую?

С кого спросишь? На кого вину переложишь? 
Выполнять долг перед Отечеством надо учиться у тех, кто за него уже расплатился сполна. Предки наши, как известно, в долгах не ходили. Не зря же Сталин обратился к памяти тех, кто завоевывал победу над врагами: к Александру Невскому, Козьме Минину, Дмитрию Пожарскому, Александру Суворову, Михаилу Кутузову…

Вспомнилась и беседа с политруком Родимцевым, когда тот сдавал ему дела:

— Рота наша примерная, — окая, говорил Родимцев. — Часть-то кадровая: солдаты роты призыва 1939 года. Морально-политический дух высокий. Большинство красноармейцев — коренные дальневосточники, из крестьянских семей, трудолюбивы, совестливые. Вот, например, Седых, Стельмах, Акимов… Все они родились и выросли в этих краях. Ты, Павел Николаевич, больше внимания уделяй третьему взводу — там народ менее грамотный, большинство солдат не имеет даже семилетнего образования. Ведь это деревенские дети таежных дальневосточных деревень. Комсомольская прослойка там незначительная. Но патриоты они несомненные.

— Пусть замполит из этого взвода не вылазит. Уточняю: красноармейцы там хорошие, боевая подготовка на уровне, но общей грамотешки у них, конечно, маловато. Вот на политзанятиях из них слово клещами не вытянуть. Надо учить их выступать, излагать свои мысли. Однако на всех солдат роты положиться можно, — в бою не подведут. Так я думаю…

Не сомневался в этом сегодня и Сысоев, — многих уже знал, с некоторыми познакомился очень близко. Все бойцы роты ему нравились. Он их начинал любить, как любил своих учеников в школе. Сысоев был уверен, что красноармейцы роты, как и он, сам, заслонят Москву самым надежным щитом — своей преданностью Родине. Как и всякий учитель, он чувствовал настрой своих подчиненных.

Однако в каждом взводе надо бы провести комсомольское собрание, открытое… А повестку дня сформулируем так: “Будь бесстрашен в бою!” Или, может быть: “Присяге верным будь!” Надо бы еще посоветоваться с военкомом батальона.

И политрук уже “прогонял” тезисы своего выступления перед солдатами, пока его не сразил сон. Ему снилась школа и показательный урок по истории,
а за партами у него сидели солдаты первого взвода.

Не сбавляя скорости, состав бежал по берегу Байкала. Стояла глубокая ночь, на холодном небе поблескивали яркие звезды, а над водою стоял небольшой туманец. Замполитрук роты Медовиков встал с нижних нар, подошел к двери вагона и немножечко ее приоткрыл: в вагон потянуло промозглым и немного сыроватым воздухом. Замполит захлопнул дверь и присел у печки рядом с дневальным.

В это же время в вагоне командира батальона проводилось совещание.
За раскладным штабным столом сидел и командир первой роты Тимофеев.
На столе лежала карта Подмосковья. На ней была нанесена боевая обстановка.

Говорил начальник штаба полка:

— Нас могут бросить в бой с ходу. Под Москвой накапливаются силы для нанесения контрудара по врагу. Нам необходимо тщательно отрабатывать тактику ночного боя, вплоть до отделения. Мы этим на старом месте дислокации занимались много. Надо это оживить в сознании солдат. Но главное — ночное наступление должны организовать мы, командиры…

Это совещание скорее было похоже на командно-штабное учение. Каждый ротный, как курсант военного училища, докладывал начальнику штаба свои соображения. Тот внимательно слушал, хмурился, веселел. Встречей он остался доволен.

6.
7. Первый бой

В дороге, да еще на фронте, на голых досках нар, слегка прикрытых соломой или сеном, которые солдат правдой или неправдой смог добыть в пути, снится всяко. Чаше всего — тревоги или думы, с которыми засыпает боец. Наверно, красноармейцам первого взвода, когда до столицы оставалось только двести километров, и наступила последняя ночь их пути, снилась Москва, Красная площадь, Кремль, широкие улицы большого города, главнее которого в мире, казалось, не было…

Но до Москвы эшелон не дошел, остановившись в семидесяти километрах от столицы и в десяти – пятнадцати километрах от фронта. Было раннее утро пятого декабря — День Конституции СССР. Выгружались торопливо, в темноте, прямо на перегоне: ближайшая станция была разбомблена. Спрыгивали на свежий снежок, который пухом разлетался во все стороны. Конец длинного пути, чистота воздуха, бодрящий морозец, белый снег создавали особое настроение
у солдат, хотя никто не напоминал, что сегодня у страны был действительно большой праздник. Скорым маршем бойцы двинулись в деревню, видную на опушке довольно большого лесного массива.

Первая рота разместилась в здании школы и сразу же, по команде, принялась рыть щели и окопы. Работали споро: за дорогу солдатские руки, привыкшие к труду, отдохнули. Снежинки сыпались сначала на черную землю, а потом на желтый песок.

Весь день полк занимался подготовкой к полной боевой готовности.
Хозяйственная служба не забыла организовать мытье в деревенской бане, а вечером перед солдатами, прямо в столовой, под которую была приспособлена колхозная конюшня, выступила девушка–снайпер, с воодушевлением рассказывала о своем ратном мастерстве, о количестве убитых ею фашистов. Выступление она закончила призывом быть бесстрашными в бою и беспощадно уничтожать врагов Родины.

После митинга Затеев и Акимов с восхищением говорили о красоте девушки–снайпера:

— Вот так деваха! Вот такую бы подцепить! — без конца повторял Акимов. Но больше всего он все-таки восхищался выданными им новенькими автоматами.

Прозвучала команда к построению.

— Товарищи красноармейцы! — торжественно и с радостной тревогой прозвучал голос командира роты. — Через час выступаем на передовую. С прибытием на место каждому взводу будет уточнена задача. В боях за Родину,
за нашу дорогую Москву не посрамим славы воинов–дальневосточников!

После этих слов в наступившей тишине каждому бойцу стало слышно, как стучит его сердце: “Тук–тук–тук…”

— Ну, как, — спросил тихо Затеев, толкнув в бок Стельмаха, — повоюем за родную Москву?

— Умрем же под Москвой, как наши братья умирали! — ответил ему Стельмах словами Лермонтова.

— Ну хорошо, “дядя”! А сейчас пойдем получать боекомплект для отделения.

И Затеев со Стельмахом быстро зашагали к складу боеприпасов.

До передовой рота шла в темноте, часа два, гуськом по снежной целине, по полям и по лесным дорогам. Солдаты молчали — таков был приказ. Над головами висели яркие звезды, а под ногами поскрипывал промерзший снег. Эти звуки напоминали далекую мирную жизнь или возвращение в казарму после увольнения. Холода бойцы не чувствовали, хотя мороз крепчал — автоматы слегка подернулись инеем.

В лесу сделали короткий привал. Покурили, перекинулись друг с другом словцом–другим. Заводить долгую беседу никому не хотелось. Затеев проверил у своих бойцов сохранность оружия и боеприпасов, сухого пайка. На тяжелый “сидор” никто не жаловался, в сон никого не клонило.

Подошли политрук и командир роты. Сысоев ободрил ребят веселой шуткой:

— У нас на Востоке как раз время завтракать. У кого сосет под ложечкой?

Красноармейцы заулыбались, повеселели.

В три часа ночи вся первая рота сосредоточилась на передовой, набилась в блиндажи и окопы, пахнущие свежей землей и хвоей. Кое-кто, прислонившись к стенке окопа, пытался вздремнуть хоть чуток, хотя бы на миг, кое-кто похрустывал сухарями.

В это время лейтенант Иваненко собрал в свой блиндаж отделенных командиров, чтобы уточнить боевую задачу взвода и план ее выполнения.

— Наш взвод, — начал лейтенант, — участвует в освобождении от фашистов села Дядьково, его левой окраины. — И он махнул рукой в сторону села. Хотя в ночной темноте виднелись лишь ярко сверкавшие звезда да снежная белизна, близость села угадывалась по запахам печного дыма и навоза. — Немецкие окопы на самой окраине, — продолжал лейтенант. — В них мы задерживаться не будем, перемахнем и дальше. От немцев их очистят те, кто пойдет за нами. Главное для нас — ворваться в село и там закрепиться. — Иваненко вдруг замолчал, а потом торжественным голосом закончил: — начало атаки ровно в 6.00, по моему сигналу.

“Не зря, значит, говорил политрук, что мы и начнем гнать немцев…” — одновременно подумали и Затеев, и Степанов, и командир третьего отделения. Им представилось, как каждый из них во главе своих бойцов врывается в село, поливая из автомата бегущего в панике врага.

Разъясните бойцам, — добавил Иваненко, — что с началом атаки позади наших окопов, на равном расстоянии друг от друга, будут зажжены костры. Пусть каждый ориентируется по ним. Артподготовки перед началом наступления не будет, мы нападем на фрицев врасплох: из–за темноты и мороза враг не сможет быстро ввести в бой танки и самолеты. Так что наше положение выгоднее, чем
у немцев. В ходе же атаки артиллерия нас поддержит. Вопросы есть?

— Есть!

— Что там у вас, Затеев?

— С началом атаки “ура!” кричать будем?

— Нет! Закричим “ура!”, когда бросимся на окопы. Все ясно?

— Кажется, все!

Едва командиры отделений разъяснили бойцам их задачу, как в тылу наших войск вспыхнула золотая цепь костров, на многие километры обозначив линию фронта.

— Вперед! За Родину! За Сталина! За Москву! — прозвучала негромкая команда. И красноармейцы в едином порыве молча выбросились из окопов
и устремились вперед, почти ничего не различая под ногами, но чувствуя, что рядом бегут надежные товарищи, на которых в минуту жаркого боя можно всегда положиться.

Отделение сержанта Затеева наступало цепью, а он бежал в центре шеренги. Слева от него, тяжело дыша, перебежками продвигался Стельмах. Справа — Иванченко. Никто не отставал и не вырывался вперед.

Через две минуты бега Стельмах услышал артиллерийскую стрельбу: палили наши батареи. Снаряды рвались у окопов противника, лопались мины.
Тишину раннего утра вспороли очереди пулеметов, автоматов, частые разрывы мин и гранат. Все это возникло вдруг, неожиданно. Чувствовалось, что немцы открыли отчаянную ответную стрельбу.

— Ура! Ура! — прокатилась над головами мощная волна человеческих голосов.

“Значит, еще много живых! Впереди немецкие окопы”, — пронеслось
в сознании Стельмаха. Усталости как не бывало. Зрение обострилось, тело стало невесомым. Среди снежной белизны четко обозначился бруствер немецкого окопа.

— Гранаты к бою! — послышалась команда лейтенанта Иваненко — он впереди второго отделения. Стельмах бросил в немецкий окоп свою первую гранату, а сам инстинктивно распластался на снегу. Взрыва он даже не услышал: визг немецких пуль над самой головой заглушил все звуки. По нашим уже била немецкая артиллерия, стреляли минометы, строчили пулеметы и автоматы. Кто-то упал в снег ничком, кто-то закричал диким голосом. Над красноармейцами лопались снаряды, с квакающим звуком рвались мины, свистели осколки, визжали пули. Все это давило на барабанные перепонки, клонило к земле — этой единственной защите, жалило огнем и разрывало на куски. Стельмах видел, как под ногами рядом бегущего бойца вспыхнул яркий сноп пламени, на миг осветив округу и вырвав из темноты густые цепи наступавших солдат.

— Гранатой подрезало парня!

— Вперед! Ура! Бей фрицев! — кричали со всех сторон. Эти крики бодрили, будили ярость, бросали вперед

Стельмах дал длинную очередь из автомата и прыгнул в немецкий окоп, почувствовав под ногами мягкое человеческое тело. Вдруг кто-то схватил его за ногу, и он упал на дно окопа, ожидая, что сейчас на него обрушится страшный удар. Он даже вобрал голову в плечи, но удара не последовало.

“За что-то зацепился, видно”. Рядом слышались глухие удары прикладами по человеческим телам, сопение, хрип и свист захлебнувшейся собственной же кровью глотки. Кто-то истерично ругался матом.

— Вперед! Не отставай! — доносилось сверху. Кажется, кричал лейтенант Иваненко. Оставшиеся в живых выскакивали из окопов и бежали дальше к черневшим впереди домам. Сзади, на востоке, догорали костры, казавшиеся такими же далекими, как и звезды на небе.

Стельмах увидел, что рядом с ним бегут Затеев и Акимов. Первого он узнал по небольшому росту, а второго по массивной фигуре. Впереди, подпрыгивая и перескакивая с одного места на другое, очумело несся Иванченко и что-то кричал. Чуткое обоняние Стельмаха уловило в морозном воздухе запахи бензина и машинного масла. Мелькнула догадка: во дворе автомашины или танки!
И он закричал, вырываясь вперед:

— За мной! Во дворе танки!

За ним побежали несколько человек. Огибая высокий забор, они рванулись к калитке — из распахнутой двери дома навстречу им гурьбой вываливались немцы. Часть из них поворачивала за дом, видимо, к машинам, а другие бежали на красноармейцев.

— Огонь! — крикнул Затеев, строча из автомата.

— Гранатами их, гадов! Гранатами!!! — во всю силу своих легких гаркнул Иванченко, первым вбегая во двор. И когда он замахнулся, чтобы бросить гранату вслед бегущим к машинам фашистам, — уже были видны черные громады танков, — на него сзади, от стены дома, прыжком бросился огромного роста немец. Он уже валил Иванченко на землю, но Затеев со всего размаху обрушил на спину немца свой автомат. Падая, немец своим телом прикрыл Иванченко.
Упал и Затеев. В это время взорвалась брошенная Иванченко граната. Ее осколки впились в тело немца, который мешком отвалился к стенке дома.

Стельмах догнал немецкого танкиста, который уже залезал в танк, схватил его за ногу и стал стаскивать на землю. Подбежавший Затеев прошил фрица автоматной очередью.

Остальные немцы разбежались по соседним дворам и залегли, отстреливаясь.

— Стельмах, Иванченко, Шеврыгин! Занять оборону во дворе и не давать немцам угнать танки! — скомандовал Затеев. — Остальные за мной!

Побежали Акимов, Петров и двое бойцов из отделения Степанова. Вдруг, почти рядом, раздались два мощных взрыва, и одновременно загорелись два дома по обеим сторонам двора, в котором стояли немецкие танки.

Выбегая из калитки вслед за Затеевым, Акимов видел в свете разгорающегося пожара мечущихся немецких солдат, которые сбивались группой на противоположной стороне улицы, готовясь остановить наступление советского взвода. В это время его по обеим ногам ударило как будто железной палкой,
он почувствовал нестерпимую боль и упал, не выпуская из рук автомата, который уже не стрелял.

Затеев видел, как падал Акимов. Он уже успел перебежать улицу и залечь за углом дома, стоявшего на отшибе. К нему по-пластунски подтягивались бойцы второй роты: Затеев узнал голос их командира.

“Вот оно — подкрепление”, — решил Затеев и пополз к неподвижно лежавшему Акимову, подхватил его под мышки, пытаясь втащить во двор к Стельмаху, Иванченко и Шеврыгину. Взметнулся столп яркого огня — взрыва снаряда Затеев не услыхал. Когда Иванченко подбежал к тому месту, где только что были Акимов и Затеев, то, кроме воронки, ничего не обнаружил. Воронка была довольно глубокой.

Немцы упорно пытались с помощью своей артиллерии уничтожить захваченные нашими бойцами танки, а заодно и красноармейцев, оборонявших двор. Однако первая и вторая роты прочно удерживали завоеванный рубеж. Бойцы очищали от противника подвалы соседних домов. К рассвету село Дядьково было полностью в наших руках. Немцы, отчаянно сопротивляясь, отступили
к опушке леса. В числе бойцов, преследовавших врага, были и оставшиеся в живых солдаты первого взвода.

Тяжело раненый в живот осколком мины, перед немецкими окопами лежал комсорг Степанов. Он слышал, как остатки его отделения повел за собой лейтенант Иваненко. Степанов в горячке только и сумел откинуться на спину и пытался привлечь к себе внимание санитаров. Но в грохоте ночного боя его стоны
и призывы никто не слышал. Лишь когда совсем рассвело, над ним склонилось незнакомое девичье лицо.

— Дышит еще! — услышал Степанов радостный голос и тут же впал в забытье.

8.
9. После войны

Таких боев, как за освобождение села Дядьково, было немало. Но для оставшихся в живых бойцов первого взвода их можно сосчитать, ибо военная судьба дает их каждому строго определенное количество — ни больше, ни меньше. Большая часть солдат и командиров пехотных полков на века залегла
в родную или чужую землю. Кто-то похоронен в братской могиле, а какая-то часть так и осталась лежать в лесных чащобах Новгородчины, Смоленщины, Брянщины. Белые солдатские кости можно отыскать и на берегах Невы, и под Тихвином.

На войне повезет лишь тому, кто в рядах своего полка дотянет до Победы, даже если его и ранят, но он после госпиталя сумеет возвратиться в свою часть, к проверенным в боях фронтовым друзьям. Для тех, кто после госпиталя направлен в другую часть, да еще и на иной фронт — тому, по общему признанию, крупно не повезло, ибо фронтовое братство, как и первая любовь, одно из сильнейших человеческих чувств.

Для меня и Иванченко судьба преподнесла особый вариант везения: на одном из переформирований мы оказались в авиационной части, с которой закончили войну на далеких Курильских островах, на аэродроме Буревестник.

Авиация — не пехота. На переднем крае сражаются летчики, а технический состав вырывает на полевых аэродромах спасительные щели, где можно укрыться от очередной бомбежки. Авиационные техники в атаку не ходят, для них война — это труд на морозе, в жару, под дождем, днем и ночью. А сколько сил тратиться на сооружение укрытий для самолетов?! Они — помощники летчика, боевые успехи которого во многом завися от технического состава. Поэтому мы и остались живы. Первый же бой врезался в память на всю жизнь. Память сохранила не только детали событий, но и состояние психики, чувств. Иногда воскресает полная картина какого-либо мига: грохот разорвавшегося снаряда, истошный крик раненого солдата. И всегда хочется узнать судьбу своих однополчан, близких друзей, командиров.

Спустя три года после окончания войны, я, уже студент философского факультета МГУ, еду из Москвы на каникулы, домой в Приморье. Когда поезд подходил к станции Петровский Завод, учащенно забилось сердце. По краям врубленного в откос перрона были выставлены портреты декабристов, среди которых я узнал Горбачевского, Пущина, Якушкина, врача Вольфа. Для меня, уже сдавшего экзамен по истории русской философской мысли, прочитавшего философские труды дворянских революционеров, эти портреты воскресили в памяти лица политрука Сысоева и солдат первого взвода. Мое душевное состояние было обострено картиной ранней зимы 1941 года, снующей солдатской массой
у вагонов военного эшелона и криками командиров: “далеко от вагонов не отходить!”

Я же зашел в здание вокзала, внимательно разглядел панно на стенах
и на потолке, стал искать знакомые мне лица, когда-то живших здесь лучших людей России. А когда наш поезд покинул станцию, а небольшие сопки, окружавшие котловину, где находился поселок, стали казаться какими-то таинственными, вспомнились мне слова Александра Ивановича Герцена, написанные им о декабристах. Действительно богатыри, выкованные из чистой стали, с головы до ног. И подумалось мне, что и солдаты, грудью отстоявшие Москву от врага, тоже достойны такой же оценки. Прав оказался поэт–князь А.И.Одоевский:

“…Я верую в земное воскресенье — 
В потомках наше дело оживет”.

Но эти слова я прочитал за столом университетской библиотеки. Спустя год, в одном из научных сборников мне встретилась статья о делах декабристов в Сибири, когда они были уже ссыльными. Ее автором был П.Сысоев. Вскоре
я получил адрес своего политрука, а потом и его письмо. “До сих пор помню вас всех, ваши лица, дорогу в Москву, наш первый бой за Дядьково, — писал он.
Вы, конечно, не знали, что я написал в своем политдонесении комиссару батальона Родимцеву о ваших делах в том памятном бою. Вот эти слова: “Все красноармейцы первой роты в боях за освобождение села Дядьково воевали храбро, умело и бесстрашно. Случаев проявления трусости не было”.

Вы, видимо не забыли, что в этом бою, еще до восхода солнца вместе
с Акимовым и Затеевым погибло больше половины солдат первого взвода,
а Степанов скончался в госпитале во время операции — слишком много потерял крови, да еще окоченел”. Напомнил мне политрук и о том, что он не успел вручить партбилет принятому в партию Седых, а его родителям сообщил, что их сын погиб коммунистом, смертью храбрых. Напомнил мне и о своем ранении под Клином — осколком снаряда ему отсекло правую ногу ниже колена. “А о декабристах теперь я знаю много больше, чем прежде” — так заканчивалось это первое письмо.

Много писем я получил от своего бывшего политрука, в которых он сообщал мне о своих открытиях и научных выводах о движении дворянских революционеров. Меня поражало его умение анализировать процесс формирования патриотических чувств. Россию я всегда воспринимаю через декабристов,
Сысоева и солдат первого взвода.

В последнее время мне стали являться во сне погибшие товарищи: Стельмах, Акимов, Седых, Шеврыгин… Все пытаются выведать у меня о судьбе России, о реформах… Я же им отвечаю одной фразой:

“Да святятся ваши имена!”


Послесловие

Эта повесть не художественный вымысел: за каждым именем стоит живой человек с его военною судьбой, хотя в живых остался лишь автор, от лица которого ведется повествование.

Повесть написана 15 лет назад, но не была опубликована потому, что редакторы требовали от автора переделать ее в биографические записки, фронтовые воспоминания с точной фиксацией фактов. Автор считает, что современная литература должна признать существование и повести–эссе, в которой допустимы авторские рассуждения, обобщения на основе своего собственного опыта.

Не добиваться публикации своего труда автор не мог потому, что некоторые нынешние обозреватели–комментаторы приписывают военному поколению нрав местечковых обывателей: оно и бездумное, уверовавшее в чудо–коммунизм, и фанатики, и не умевшие мыслить критически.

Патриоты России должны знать правду о своих отцах и дедах, их размышления в самые трудные для страны времена. Некоторые редакторы пытались убедить меня, что в своей повести я пишу лишь о себе, но приписываю свои мысли однополчанам. Повторяю то, что отвечал своим критикам: если бы мои товарищи по отделению были другими, то не было бы и Победы, не появились бы на свет и нынешние умники.

Наш путь к Победе долог и кровав — 
Иного не было, и люди это знали: 
Как в той молитве, “смертью смерть поправ”, 
Другой цены врагу не предлагали.